Евгения Волункова: «Привилегии у тех, кто остался в России»

Главный редактор «Таких дел» о том, как взбивать сметану в масло, писать о людях вне зависимости от их ошибок, бороться за «глубинного» читателя и работать там, где очень трудно, но необходимо

текст: Ксения Лученко
Detailed_picture 

Кольта продолжает проект «Журналистика: ревизия», посвященный состоянию профессии после начала войны.

На этот раз Ксения Лученко поговорила с Евгенией Волунковой, главным редактором «Таких дел» — издания, которое имеет смысл только в физических границах этой страны.

— Что было с «Такими делами» на момент 24 февраля и что случилось после?

— На момент 24 февраля «Такие дела» находились в состоянии пересборки. У нас как раз уволился главред — Володя Шведов и ушел издатель — Митя Алешковский (признан иностранным агентом на территории РФ. — Ред.). Мы думали в тот момент над нашей миссией — что бы такого сделать, чтобы make «Такие дела» great again.

На конец февраля у нас была назначена презентация новой стратегии. Мы встретились на эту презентацию, но все были в полнейшем шоке. Митя должен был быть с нами, но был на экране — он как-то быстро уехал. Мы пытались вникать в новую стратегию, но никто был не в состоянии вникать. И в целом было не до «Таких дел» — мы не понимали, как теперь вообще жить.

Потом мы стали экстренно искать главреда. А найти главреда в «Такие дела» было сложно всегда, независимо от внешних потрясений. Это медиа с особенностями, тут нужен человек с эмпатией, пониманием благотворительной, социальной повестки, который не рехнулся бы от наших историй. Тогда мы не представляли, кто это может быть, потому что все толковые люди очень быстро стали уезжать. И переманить никого ниоткуда было невозможно, все уехали. А мы уже знали, что остаемся, что мы должны быть в России.

Я никогда не хотела быть главредом — и в лучшие годы, а уж в эти тем более. Потому что мне нравится работать в поле. И мы нашли Андрея Паламарчука из National Geographic. Мы немножко близки — Россия, человеческие истории, — и он очень хороший редактор, и я ему предложила. Он согласился, но примерно через три месяца уволился.

Я ревела полвечера. Потому что я и так была никакая, и мне с Паламарчуком пришлось разбираться, как устроена редакция, — это три месяца полного погружения во все процессы. Это был реальный удар. И опять мне сказали: «Жень, ну, может, попробуешь?»

Сил искать кого-то и снова вводить в курс ни у меня, ни у других коллег не было. Я подумала: наверное, у меня получится хотя бы сделать так, чтобы редакция выжила. Цель была такая — просто чтобы редакция не развалилась.

— «Такие дела» были проектом фонда «Нужна помощь», вы собирали пожертвования на краудфандинге и от доноров, это теперь тоже изменилось?

— Фонд «Нужна помощь» собирает деньги на разные благотворительные организации, в том числе он собирал на «Такие дела». При этом они наш бюджет всегда добивали до цифры, которая была нам нужна для бесперебойной работы, даже если мы сами столько на себя не собирали. Так было в хорошие годы, это были довольно большие деньги, мы нормально жили. А когда началась война, стало понятно, что фонд просто не вывозит. Они стали сокращать проекты, а «Такие дела» были одним из самых дорогих. Мы сошлись на том, что мы уже выросли и что пора отправляться в самостоятельное плавание.

Время для этого оказалось, конечно, не лучшим. Стали сыпаться пожертвования. Люди стали уезжать и выводить свои рубли, то есть не могли жертвовать нам уже ни в какой валюте. Было очень большое падение пожертвований, составляющих почти весь наш бюджет.

— А закрытие обсуждалось? В такой ситуации?

— Да. Это и сейчас фоном летает. Но никто не хочет это допустить. В общем, когда я приняла решение возглавить редакцию (не думаю, что все были в восторге от моей кандидатуры), я сказала коллегам: «Чуваки, извините, я тоже это все не выбирала, но вот так. Хотите — давайте попробуем работать. Но я вам ничего обещать не могу, потому что сама не понимаю, как дальше жить и что с нами будет».

Так я из спецкора превратилась в главреда. Я отмерила себе год. Думала, если все наладится, я уйду, а если не наладится… То тоже уйду, потому что эту лямку до конца своих дней тянуть не обязана. Но прошло уже полтора года. Я не испытываю большой радости от этой работы, но я уже освоилась, научилась с этим жить. Я чувствую себя лягухой, которая бесконечно взбивает масло.

Мы долго отделялись от фонда, на котором был завязан не только бюджет, но и все административные процессы. Мы с огромным трудом нашли финансового директора и сократили штат, чтобы вписаться в рамки нового, совсем небольшого бюджета.

— А до войны вы ведь подавались на государственные гранты?

— Да, мы получали, например, деньги от ФПГ (Фонда президентских грантов) и делали на это репортажи про жизнь в регионах, истории про благотворительные фонды. Но таких грантов больше не дают, и понятно почему.

Еще у нас были разные, довольно крупные, ежемесячные пожертвования от бизнеса, который тоже накрылся: люди писали, что больше не могут нас поддерживать, у них изменились приоритеты, они сами еле выживают, им не до донатов. Или они просто закрывали свои бизнесы и перевозили за границу. И не осталось ничего. Теперь мы живем реально за счет людей из разных городов России, которые жертвуют нам от 50 рублей до трех тысяч в месяц.

Я уже сказала региональным корреспондентам в Ростове, на Дальнем Востоке: «У нас нет денег, чтобы вас сохранить». Если честно, ситуация сейчас такая, что я сама могу не получить зарплату уже в сентябре.

— При этом ты видишь какой-то смысл в существовании «Таких дел» сейчас в России, в 2023 году? Как сейчас выглядит российский медиаландшафт и какое место в нем занимают «Такие дела»?

— Я могу сказать, что мы — едва ли не единственное крупное медиа, которое освещает региональную и социальную повестку в России. Мы и раньше были флагманом в социалке, но сейчас мы — одни из немногих, кто остался внутри. Хотя у изданий, которые релоцировались, тоже остались корреспонденты — пусть внештатные, но они работают в поле. Поэтому не очень корректно будет говорить, что мы остались совсем одни.

Меня уехавшие коллеги спрашивают: «На фига тебе здесь сидеть? Ты же можешь управлять удаленно». Но мне кажется, что, если я буду жить за границей, я собьюсь с российских настроек. Я же не сижу все время в Москве, вот только что мы объехали очень много деревень и сел в Карелии. Я пообщалась с кучей людей, и такие выезды очень важны для понимания того, что происходит. Мы болтаем иногда с уехавшими друзьями и коллегами по зуму, и они говорят: «У нас уже ощущение, что мы на Марсе».

Теперь что касается места «Таких дел». И раньше-то особо никому, кроме нас, не были нужны все эти энкаошки в России, которые помогают разным людям, а сейчас стало вообще не до того. Многие медиа, и я это говорю не в укор, перепрофилировались на освещение военной темы с разных углов. И мы, по-моему, единственные сейчас, кто продолжает рассказывать, что делают НКО и как им помогать.

У меня почта каждый день просто ломится от писем из разных НКО по всей стране, которые говорят: «Помогите нам, расскажите, что мы и это делаем, и вот это мы делаем…» Людей, которым нужна помощь, стало гораздо больше. Они потеряны, они в ужасе. А фонды сами еле сводят концы с концами. Они так же, как и мы, лишились большой части пожертвований и просто закрываются.

Вот, например, недавние новости. Фонд «Живи сейчас» объявил, что закрывает «Службу помощи людям с БАС», у них нет больше денег. БАС — это очень страшно, и служба помогала с врачами от невролога до паллиативного врача, с оборудованием в регионах, расходниками, с получением инвалидности. Они консультировали людей с БАС и их родных по любым вопросам по всей стране. Короче, теперь все эти люди останутся одни — без консультаций и без нормального лечения. И это катастрофа!.. Это только один пример, а их десятки.

А те, кто не закрывается, барахтаются и работают без зарплат. Например, как «Альцрус», самый крупный фонд в стране, занимающийся деменцией, мы снимали про него недавно сюжет. У них всего два сотрудника, ресурсов нет, нагрузка огромная. Мы таким фондам очень нужны.

Но мы тоже еле сводим концы с концами и не можем охватить такой же объем работы, как это было раньше. Делаем один материал в неделю про работу фонда с призывом помочь деньгами, а когда-то мы делали по три-четыре. У нас всегда было по четыре-пять корреспондентов в штате, а теперь всего один, не считая региональных, на которых заканчивается уже наш последний грант. У нас было пять редакторов, а теперь три. Был новостной отдел, теперь там три человека, и они уже не в силах тянуть новости, а делают вместо этого оперативные заметки с разбором происходящего.

Но нашим отличительным знаком качества всегда были большие репортажи — с хорошей картинкой, глубокой проработкой, неочевидные вещи про людей в глубинке, и мы продолжаем их делать. А сейчас это особенно важно, потому что мы тоже пишем историю. Все, что сейчас происходит в стране, изменилось, и это нужно фиксировать.

И про то, как, прости, так называемая спецоперация влияет на людей, мы тоже пишем. Например, пишем про мобилизованных, про их семьи. Как мобилизованный молодой человек сбежал из части, потому что у него больная мама и ему надо ее лечить. Или как погиб в Украине обычный парень из Калмыкии — и что теперь происходит с его семьей, с теми, кто знал его и любил. И бесконечно много материалов у нас про то, как люди беднеют, как лишаются жизненно важных лекарств, как уезжают из страны специалисты.

А еще мы теперь больше пишем про тех, кто остался и барахтается. Завели рубрику «Такие люди» про тех, кто меняет жизнь вокруг себя к лучшему. Как, не знаю, одна женщина в Якутии, которая открыла столовую для малоимущих за свой счет и их кормит. Или как люди, которые пытаются восстанавливать свое село, хотя им вообще не дают бюджета, да еще сами скидываются на зарплату главе администрации, чтобы он работал. Или как служит и помогает людям в непролазной деревне священник, которому наши читатели собрали на вездеход. Важно давать людям надежду, чтобы они видели, что не все еще загнулись. Людям нужна опора, им нужны истории про то, что что-то еще можно делать.

Мы даем людям возможность участвовать в благотворительности и присоединяться к каким-то инициативам — скидываться деньгами, помогать ресурсами, советами, находить друг друга. Мы очень много сейчас работаем над созданием комьюнити, и, хотя у нас совсем плохо с кадрами, мы наняли комьюнити-менеджера. Она отвечает на все комментарии, мы специально для этой аудитории проводим эфиры.

Мы сделали для наших подписчиков несколько закрытых чатов. Люди нам пишут, как им страшно, делятся личным, мы с ними разговариваем, мы принимаем от них истории, мы советуемся, что они хотели бы прочитать, что для них сейчас важно. Это небольшое пока сообщество, но оно офигенное. Скажем, люди узнают, что мы едем в командировку, и пишут: «Мы готовы ваших журналистов поселить у себя, приезжайте».

Круто, что читатели начали донатить нам на командировки. Это я придумала от безысходности и не особенно верила, что получится. У нас сейчас есть 150 тысяч рублей в месяц на работу редакции — это и командировочный, и гонорарный фонд. А одна командировка — это в лучшем случае 50 тысяч рублей, если дешевые билеты и маленькие гонорары. То есть мы можем делать максимум три материала в месяц на эти деньги, это п**дец полный! (Смеется.) И вот мы сделали лендинг, где собираем истории, про которые мы хотели бы написать, — читатели выбирают, в какую командировку отправить журналиста, и донатят. Как только собирается сумма — выезжаем. Это такая крутая вовлеченность!

— А ты не чувствуешь внешнего хейта? Потому что снаружи картинка представляется такой: вы пытаетесь помогать россиянам, а россияне помогают войне.

— Немножко чувствую, но мне глубоко по фигу, если честно. Есть такой вайб, что в России остались какие-то малообразованные люди, которым не надо помогать, про них не надо говорить, типа сами виноваты, нечего поддерживать войну. Все такие умные, бл***, я не могу! Сейчас меня понесет… (Смеется.)

— Пусть несет.

— Меня реально понесет! Потому что я вижу, что россияне вообще-то в едином угаре ничего не поддерживают. Все просто напуганы, в шоке и молчат.

Я только что вернулась из глубинки, где провела десять дней и разговаривала с разными людьми. Есть люди, которые не то чтобы поддерживают, они просто ничего не понимают. Они спрашивают у нас: «Что происходит?! Объясните! Нам как-то что-то нехорошо живется, но мы вообще ничего не понимаем. А зачем это Путину? А, может быть, действительно Украина что-то не так сделала? Может, мы чего-то не знаем?»

Я знаю, как эти люди живут и почему сомневаются. Во-первых, у них нет нормальных источников информации. Во-вторых, не все одарены критическим мышлением. Обладать критическим мышлением — великий дар! В-третьих, многие в такой жопе… Я разговаривала с женщиной, которая вынуждена была продать последнюю корову, ей было не на что ее содержать. И она ревет. Ей сейчас сложно думать о чем-то глобальном.

Или вот мне недавно рассказали про женщину, которую насиловал и избивал муж, она его убила, а вину на себя взял ее сын и сел — молодой парень, кормилец семьи. Они живут в Ульяновской области, в деревне. Что мы спросим с этой женщины? Ей помогать не надо? Она не имеет права на то, чтобы к ней приехали журналисты и поговорили?

Вот сейчас у нас вышел материал про фонд, который всю жизнь в Белгороде помогал людям с раком, а теперь внезапно перепрофилировался и теперь помогает шебекинцам, беженцам. Мы нашли этот фонд и написали о том, как люди все бросают и становятся тем, кем никогда не были. Они спасали больных детей, а теперь собирают по всему городу гуманитарку.

В день выхода материала просыпаюсь и вижу, что у меня три комментария, которые Фейсбук уже удалил за оскорбления. Мне начали писать: «Как вы вообще такое публикуете, когда в Украине такой ад». В смысле? А шебекинцы не люди, что ли? Им помогать не надо?
Мы не видим массового протеста в стране по понятным причинам — люди боятся. Чем глубже ты внутри, чем дальше ты от Москвы и Питера, тем меньше шансов, что за тебя кто-то заступится, если ты вякнешь. Ты на месте что-то мяукнул — на тебя донесли, уволили из школы, а школа единственная, а ты всю жизнь был учителем, и тебя никуда больше не возьмут. Это в лучшем случае. В худшем ты присядешь. Естественно, люди потеряны, и они молчат. Но это не значит, что они поддерживают. Но, повторюсь, даже если они поддерживают нашу власть, это не значит, что мы не должны про них писать и помогать им.

Я тоже, знаешь, не пишу в Фейсбуке антивоенные посты. Я, во-первых, не вижу в этом практического смысла, потому что читает меня моя тусовочка из ста таких же, как я. А во-вторых — ну о'кей, посадят меня, и что? Что я хорошего сделаю оттуда, условно? И я в целом не хочу в тюрьму, я там загнусь и умру. Я в этом смысле человек довольно трусоватый и слабый. Но у меня есть адвокаты, юристы, у меня есть понимание, что происходит, у меня есть виза, у меня много чего есть из того, чего нет у этих людей в глубинке, о которых мы пишем. Да, я считаю, что круто, что они хоть как-то шевелятся во всем этом п**деце.

Вот у нас героиня из последних — тетка в деревне за три копейки ходит помогать лежачей бабушке, у которой ребенок тоже лежачий. Они без этой соседки не выжили бы, а платить ей нормально они не могут. Она их кормит, моет, дом убирает. Добровольно. Или вот тоже герой наш будущий — мужик, который в глубинке за свой счет ухаживает за 118 захоронениями погибших во время каторжного строительства железной дороги. Через архивы восстанавливает имена, таблички ставит, оградки, цветы носит. Мне плевать, какая у него позиция, я считаю, что мы должны рассказывать о таких людях.

Или вот я разговаривала с теткой, у которой сын собрался добровольцем в Украину, потому что нет денег в семье. Он ушел, а за ним пошел папа: «Не могу бросить сына». И вот они ушли вдвоем, а она сидит одна, не хочет общаться с журналистами, она в ужасе, у нее траур. Что она думает про эту войну? Одобряет? Ни х*я она ее не одобряет. Но что она может сделать? И такие люди у нас сидят по всей стране. Надо ли рассказывать об этом? Конечно!

Я считаю, что, пока мы не закроем базовые потребности людей, они не станут думать о высоком. Если человек боится за свою жизнь, если ему нечего жрать, если у него дети болеют, а он не может получить лекарства, он будет думать только об этом, он не будет думать, что виноват в этой войне, которая никому непонятна.

Важно смотреть, что происходит и как меняется жизнь людей, а она реально меняется. Да, до них не долетают бомбы (правда, до некоторых уже долетают). Да, люди повально не идут на войну: в основном приезжаешь в деревню, там живет 10 тысяч, из них 10 ушли. Но все равно это всех касается. Потому что заканчиваются лекарства, потому что они нищают. Потому что менты становятся более лютыми — чувствуют, что все дозволено. Потому что правозащита исчезает. Ты сейчас попробуй найти где-нибудь за пределами МКАД нормального адвоката. Их просто нет. И про это тоже надо говорить, это надо фиксировать.

— Что у вас сейчас с аудиторией? Она снизилась? Какое соотношение читателей из России и вне?

— Если люди сидят с VPN, это не совсем понятно. Но процентов 85 — Россия. Читателей извне прибавилось, люди уезжают и продолжают нас читать, но в России их все равно сильно больше. И я этому рада, мы работаем для этой аудитории. Просмотры, естественно, тоже упали, как и у всех, это отдельная боль.

Бешено растет аудитория у нас только во «ВКонтакте». Люди боятся читать Инстаграм. Бабушка Маша из деревни Новые Кошки не будет читать Фейсбук, ей сказали, что это запрещенная соцсеть, или она не может найти нормальный бесплатный VPN, а «ВКонтакте» читать она будет.

При этом аудитория стала более активной, нам стали чаще писать, просить помощи, что-то рассказывать, звать к себе. Раньше мы подробно отвечали на все письма из регионов типа «У моего Мишеньки открылся рак легкого, Мишеньке 12. Помогите! В нашем городе нет ничего». Мы узнавали, какие есть благотворительные фонды, что можно получить по госпрограмме. И раньше подробно отвечали на каждое такое письмо. Но это огромная работа. И когда у тебя всего три человека в редакции, ты не можешь объяснять каждой женщине, куда и как ей стучаться.

И мы начали фигачить больше базовых материалов-инструкций, чтобы закрывать потребности в информации — на все случаи жизни. Этот формат был у нас и раньше, но теперь инструкций стало намного больше. Куда бежать, если у меня рак, а в районной больнице не могут поставить диагноз, как помочь человеку в депрессии, как не попасться в лапы мошенника. Мы рассказываем людям, что такое «иноагенты», что такое «нежелательные», чтобы люди могли понять, как теперь читать медиа, чтобы за это ничего не было. Мы рассказываем про человеческие права и возможности. Сначала надо людей успокоить и дать им базовую информацию, а дальше уже можно объяснять, что случилось в стране, почему так происходит, кто прав, кто виноват и так далее.

— Я знаю про ваше сотрудничество с сельскими газетами. Что это за история, расскажи…

— Примерно с такой же информацией я решила пойти по маленьким газетам. Потому что о'кей, вы не читаете интернет, но вы же читаете газеты. У нас сейчас вышло два материала в карельской газете, которая выходит в селе, а потом ее развозят в маленькие деревни. Я говорила с этими людьми: «Вы реально ее читаете, эту газету?» — «Читаем!» Даже в деревнях, где девять домов, эти газеты не выбрасывают, а передают друг другу. Я своими глазами видела, как люди их аккуратно складывают. Я спрашиваю: «Признавайтесь, рыбу в них заворачиваете?» А они: «Ты что! Нет, конечно! Это наша газета, там про наших людей, как мы можем?»

И я подумала: о'кей, хорошо, раз они читают их от корки до корки, почему бы не пойти к главным редакторам этих газет, которые мучаются, где взять хороший контент, и не сказать: «Берите у нас». Я пишу письма этим редакторам: «Здравствуйте! Мы “Такие дела”, у нас есть то-то и то-то, не хотите ли с нами сотрудничать?» Они начинают задавать вопросы: «Вы иноагенты? Зачем вам это надо вообще, мы не поняли? А что, правда можно бесплатно?» — «Можно. Все, что вам нравится. Хотите — как защитить бабушек от мошенников. Хотите — про здоровье. Хотите — социальные истории».

— Это что — газеты районных администраций?

— С администрациями у меня сложные переписки, пока не могу похвастаться результатом. Они боятся. Но есть независимые газеты, они до сих пор существуют — маленькие, но есть.

Например, на газету, в которой мы уже вышли, жители скидываются во «ВКонтакте». И есть несколько человек — актив, который эту газету фигачит, в нее пишут местные жители про новости и проблемы. И я стала присматриваться, как у них там все устроено. Они готовы за это платить: сам заплатил — сам почитал. Я спрашивала, зачем им это надо. Они говорят: «Мы хотим знать, что у нас происходит, какие у нас проблемы, какие классные у нас люди, кто рядом живет, чем живет». Это охеренная история!

Погоди, это же реально получается медиа как общественное благо! Люди, сидя в карельской деревне, поняли, что им лично нужно, чтобы у них была газета, поэтому они ее финансируют?

— Да! У этой конкретной газеты нет политики, их главному редактору не так давно прилетело: «А что это вы? У нас все на войну ушли, а вы про это не пишете?» Тот самый момент, когда огребаешь, если пишешь про войну, и огребаешь, если ты про нее не пишешь.
В общем, я со всеми разговариваю, у меня крыша уже едет, но я надеюсь, что мы наладим сотрудничество хотя бы с пятью газетами в регионах, чтобы регулярно что-то выходило.

Или еще про аудиторию. Я терпеть не могу рассказывать про себя и про «Такие дела». В смысле — я люблю «Такие дела», люблю рассказывать о нас друзьям, но ходить на лекции и что-то рассказывать — не люблю. Но я хожу, потому что хочу, чтобы про нас знали и нас видели. Как работать с аудиторией? Да, блин, вот так! Все средства хороши. Я ищу все возможные способы.

— Как вы обсуждаете, браться ли за темы, которые так или иначе связаны с войной или с другими рискованными вещами? Если писать только про то, как люди продолжают умирать от рака или организовывают сельский клуб, то как будто ничего не происходит…

— Почему, мы не только про это пишем.

— Я утрирую. Но любая тема, связанная с войной, мобилизацией, повышает риски вашего закрытия и больших неприятностей. Как вы тут балансируете?

— Я успокаиваю себя тем, что, наверное, наша аудитория все-таки умная и все всё понимают. Когда мы пишем в кавычках слово «спецоперация» и есть сносочка, почему мы так пишем, наверное, понимают.

Многие вещи ты делаешь просто на свой страх и риск. В нашей стране взвешивать риски — вообще неблагодарное занятие. Каждый день новый безумный запрет. Про что ни напиши, ты что-нибудь да пропагандируешь или дискредитируешь. Так что с балансированием плохо, мы не знаем, как мы долго еще протянем, скажем, без блокировки. Когда и где что-то е*нет. Я довольно пессимистично настроена.

— А вдруг не е*нет? Бывают же чудеса.

— Нет, чудес не бывает (смеется). Особенно в 2022-м, 2023-м и дальше, боюсь. Нет, ничего хорошего я не жду. Я просто стараюсь жить от недели к неделе. Вот неделю прожили, пятница прошла — и вроде как о'кей, работаем дальше.

У нас юристы смотрят материалы и говорят: «Формально вроде все о'кей, но мы до конца не знаем». Никто ничего до конца не знает. И у меня много таких материалов, когда я про себя говорю: да пошло оно! Выходим, и будь что будет. Рано или поздно все равно не пронесет, ты понимаешь, что это просто вопрос времени. И я уже так зае**лась об этом переживать, что я в целом готова, что в любой момент что-нибудь случится и уже наконец я отмучаюсь (смеется). Я шучу. На самом деле, что бы ни случилось, мы планируем барахтаться до последнего.

У меня есть коллеги, более осторожные и переживательные, которые иногда приходят ко мне в личку и честно говорят, что у них панические атаки, что они не спят: «А что с нами будет, если…» Я еще и психологом работаю, со всеми разговариваю. Но, поскольку ответственность на мне, я, видимо, должна больше понимать и больше уметь успокаивать. Я стараюсь, а сама тихо ору в подушку. Потому что мне-то поговорить не с кем. Ну и вообще, когда ты руководитель и все в ах*е, если я еще начну всех заражать своим унынием, разговаривать о своих переживаниях и страхах, я не знаю, к чему мы придем тогда.

— А авторы отказываются работать?

— Да. Например, у нас фотограф однажды в деревне постучалась в дверь к родственникам человека, которого мобилизовали. Родственники довольно мило ее отшили и вызвали полицию. Ее задержали и долго с ней разговаривали. После этого она пропала вообще. Я ее понимаю, она дико испугалась. А есть люди, которые просто говорят: «Мы вообще ничего не хотим писать, в этом нет никакого смысла, какая журналистика? Мы ушли работать в МТС». У меня один знакомый журналист ушел работать на завод и больше писать не может.

— Потому что то, о чем хочется и надо, — нельзя?

— Да нет, у некоторых вообще все опустилось.

— Как ты живешь сама? У тебя много коллег, которые уехали и тоже делают медиа, сидя в Европе. Вы — близкие друзья, ты — член этого сообщества. Одновременно ты общаешься с людьми в карельских деревнях. Ты чувствуешь этот разрыв, где он проходит? И как ты существуешь в этих двух мирах? Или это выдумка, что это два разных мира?

— Сложный вопрос… Мы делаем одно дело, просто теперь у нас разные возможности. Те, кто уехал, собирают фактуру удаленно. У нас есть возможность, что называется, работать по старинке.

Я бы не сказала, что чувствую разрыв. Я знаешь что чувствую? Что мне хочется все время орать. Я завидую людям, которые уехали и могут использовать в своем медиа слово «война», которые могут материться, могут в одной статье наговорить на десять дискредитаций и им ничего не будет, до них не доберутся. Вот в этом смысле я чувствую себя скованной по рукам и ногам, и это плохое ощущение. Я наступила себе на горло и сижу здесь, но делаю что могу. Наверное, разрыв в том, что я в этом смысле не могу до них дотянуться. Зато я могу поехать в Карелию и поговорить с живыми людьми.

И у нас в редакции никто уезжать не хочет. Если бы хотели, уже уехали. И в целом, когда нам пишут из-за границы: «А можно ли вам писать?» — средние форматы я еще заказываю людям, но что-то большое мы не берем. Потому что как?

— Потому что человек не может поехать на место?

— Да. Вот такие мы ох*евшие. (Смеются.) Ну то есть, смотри, какие-то монологи собрать — конечно, да, можно удаленно. Но брать на ставку… Есть люди, которые работают здесь, внутри, и, конечно, я делаю выбор в их пользу — пока могу.

Мне одна медиаменеджерка сказала в первые дни войны: «Если ты не уедешь, твое медиа умрет. Если хочешь, чтобы “Такие дела” продолжали жить, надо искать деньги за границей». А я подумала, что «Такие дела» умрут, если мы все уедем. Я хочу делать нормальные репортажи с земли. Как я буду их делать удаленно? Внештатники тоже не железные, их мало, и большую нагрузку они не вывезут. А если я увезу своих штатных ребят, то что они смогут? Мы делали в ковид репортажи по телефону, это прикольный опыт, мы даже фотографии научились делать по ноутбуку, но не хотелось бы превращать это в рутину.

Понятно, что, если ты хочешь сохранить медиа, ты должен перестраиваться. И, наверное, если бы мне завтра сказали: «Собирайся, или ты поедешь в СИЗО», — я бы собралась и поехала. И, наверное, придумала бы, как нам продолжать то, что мы делаем. Другие же работают и делают это круто. Но в такой ситуации я бы не хотела оказаться, потому что мне кажется, что ни х*я хорошего я бы придумать не смогла. Мы иногда не едем к героям, потому что у нас нет денег, но не беремся писать удаленно, потому что тема чувствительная — а у нас много таких, когда или говорить с человеком лично, или никак. Пришлось бы отказываться от этого. Но это были бы уже совсем другие «Такие дела».

Это смешно сейчас прозвучит, но я считаю, что мы — привилегированные. Говорят, что привилегии у тех, кто уехал, а я считаю, что привилегии у тех, кто остался. Мы работаем в России, и это привилегия.

Недавно один автор мне пишет: «Я сделал историю чисто для вас. Но я называю войну “войной” и матерюсь». Я ему пишу: «О'кей, приходи, когда нас заблокируют, а пока я не могу взять твой текст в таком виде». Нам вообще довольно часто прилетает: «Что это вы не называете вещи своими именами?» Мы честно отвечаем: «Потому что не хотим закрыться». Я очень дорожу тем, что мы можем тут работать. Да, мне бывает тошно, но это важнее всего.


Понравился материал? Помоги сайту!

Ссылки по теме